Неточные совпадения
Я поставлю полные баллы во
всех науках тому,
кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в
ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше
пей, да
дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая
была тишина, что слышно
было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что
до самого звонка нельзя
было узнать,
был ли
кто там или нет.
Глядя на него, слушая его, видя его деятельность, распоряжения по хозяйству, отношения к окружающим его людям, к приказчикам, крестьянам — ко
всем,
кто около него
был, с
кем он соприкасался, с
кем работал или просто говорил, жил вместе, Райский удивлялся
до наивности каким-то наружно будто противоположностям, гармонически уживавшимся в нем: мягкости речи, обращения — с твердостью, почти методическою, намерений и поступков, ненарушимой правильности взгляда, строгой справедливости — с добротой, тонкой, природной, а не выработанной гуманностью, снисхождением, — далее, смеси какого-то трогательного недоверия к своим личным качествам, робких и стыдливых сомнений в себе — с смелостью и настойчивостью в распоряжениях, работах, поступках,
делах.
У меня хоть и ни малейшей мысли не
было его встретить, но я в тот же миг угадал,
кто он такой, только
все еще сообразить не мог, каким это образом он просидел эти
все дни, почти рядом со мной, так тихо, что я
до сих пор ничего не расслышал.
— Это положительно отказываюсь сказать, господа! Видите, не потому, чтоб не мог сказать, али не смел, али опасался, потому что
все это плевое
дело и совершенные пустяки, а потому не скажу, что тут принцип: это моя частная жизнь, и я не позволю вторгаться в мою частную жизнь. Вот мой принцип. Ваш вопрос
до дела не относится, а
все, что
до дела не относится,
есть моя частная жизнь! Долг хотел отдать, долг чести хотел отдать, а
кому — не скажу.
— Да, милая Верочка, шутки шутками, а ведь в самом
деле лучше
всего жить, как ты говоришь. Только откуда ты набралась таких мыслей? Я-то их знаю, да я помню, откуда я их вычитал. А ведь
до ваших рук эти книги не доходят. В тех, которые я тебе давал, таких частностей не
было. Слышать? — не от
кого было. Ведь едва ли не первого меня ты встретила из порядочных людей.
И вот проходит год; и пройдет еще год, и еще год после свадьбы с Кирсановым, и
все так же
будут идти
дни Веры Павловны, как идут теперь, через год после свадьбы, как шли с самой свадьбы; и много лет пройдет, они
будут идти
все так же, если не случится ничего особенного;
кто знает, что принесет будущее? но
до той поры, как я пишу это, ничего такого не случилось, и
дни Веры Павловны идут
все так же, как шли они тогда, через год, через два после свадьбы с Кирсановым.
—
Все равно, как не осталось бы на свете ни одного бедного, если б исполнилось задушевное желание каждого бедного. Видите, как же не жалки женщины! Столько же жалки, как и бедные.
Кому приятно видеть бедных? Вот точно так же неприятно мне видеть женщин с той поры, как я узнал их тайну. А она
была мне открыта моею ревнивою невестою в самый
день обручения.
До той поры я очень любил бывать в обществе женщин; после того, — как рукою сняло. Невеста вылечила.
—
Все так, — заговорил опять Гагин, — но с нею мне беда. Порох она настоящий.
До сих пор ей никто не нравился, но беда, если она
кого полюбит! Я иногда не знаю, как с ней
быть. На
днях она что вздумала: начала вдруг уверять меня, что я к ней стал холоднее прежнего и что она одного меня любит и век
будет меня одного любить… И при этом так расплакалась…
Мы покраснели
до ушей, не смели взглянуть друг на друга и спросили чаю, чтоб скрыть смущение. На другой
день часу в шестом мы приехали во Владимир. Время терять
было нечего; я бросился, оставив у одного старого семейного чиновника невесту, узнать,
все ли готово. Но
кому же
было готовить во Владимире?
Каторжные и поселенцы изо
дня в
день несут наказание, а свободные от утра
до вечера говорят только о том,
кого драли,
кто бежал,
кого поймали и
будут драть; и странно, что к этим разговорам и интересам сам привыкаешь в одну неделю и, проснувшись утром, принимаешься прежде
всего за печатные генеральские приказы — местную ежедневную газету, и потом целый
день слушаешь и говоришь о том,
кто бежал,
кого подстрелили и т. п.
Я положил умереть в Павловске, на восходе солнца и сойдя в парк, чтобы не обеспокоить никого на даче. Мое «Объяснение» достаточно объяснит
всё дело полиции. Охотники
до психологии и те,
кому надо, могут вывести из него
всё, что им
будет угодно. Я бы не желал, однако ж, чтоб эта рукопись предана
была гласности. Прошу князя сохранить экземпляр у себя и сообщить другой экземпляр Аглае Ивановне Епанчиной. Такова моя воля. Завещаю мой скелет в Медицинскую академию для научной пользы.
Словом,
все дело велось в таком страшном секрете, что ничего нельзя
было узнать, и притом продолжалось оно
до самого возвращения казака Платова с тихого Дона к государю, и во
все это время мастера ни с
кем не видались и не разговаривали.
До Петрова
дня оставались еще целые сутки, а на росстани народ уже набирался. Это
были все дальние богомольцы, из глухих раскольничьих углов и дальних мест. К о. Спиридонию шли благочестивые люди даже из Екатеринбурга и Златоуста, шли целыми неделями. Ключевляне и самосадчане приходили последними, потому что не боялись опоздать. Это
было на руку матери Енафе: она побаивалась за свою Аглаиду… Не вышло бы чего от ключевлян, когда узнают ее. Пока мать Енафа мало с
кем говорила, хотя ее и знали почти
все.
Огромная комната, паркетные полы, светлые ясеневые парты, толпа студентов, из коих большая часть
были очень красивые молодые люди, и
все в новых с иголочки вицмундирах, наконец, профессор, который пришел, прочел и ушел, как будто ему ни
до кого и
дела не
было, —
все это очень понравилось Павлу.
— Я-то сержусь! Я уж который год и не знаю, что за «сердце» такое на свете
есть! На мужичка сердиться! И-и! да от
кого же я и пользу имею, как не от мужичка! Я вот только тебе по-христианскому говорю: не вяжись ты с мужиком! не твое это
дело! Предоставь мне с мужика получать! уж я своего не упущу,
всё до копейки выберу!
— Если бы Лаптев ехал только с генералом Блиновым да с Прейном — это
все были бы пустяки, а тут замешалась особа.
Кто она? Что ей за
дело до нас?
— В самом
деле, бедный! Как это достает тебя? Какой страшный труд: получить раз в месяц письмо от старушки и, не читая, бросить под стол или поговорить с племянником! Как же, ведь это отвлекает от виста! Мужчины, мужчины! Если
есть хороший обед, лафит за золотой печатью да карты — и
все тут; ни
до кого и
дела нет! А если к этому еще случай поважничать и поумничать — так и счастливы.
— Его нет, но он
есть. В камне боли нет, но в страхе от камня
есть боль. Бог
есть боль страха смерти.
Кто победит боль и страх, тот сам станет бог. Тогда новая жизнь, тогда новый человек,
всё новое… Тогда историю
будут делить на две части: от гориллы
до уничтожения бога и от уничтожения бога
до…
— Ну, да, я. Но как
все это
было юно! незрело! Какое мне
дело до того,
кто муку производит, как производит и пр.! Я
ем калачи — и больше ничего! мне кажется, теперь — хоть озолоти меня, я в другой раз этакой глупости не скажу!
Между тем настал
день, назначенный для судного поединка. Еще
до восхода солнца народ столпился на Красной площади;
все окна
были заняты зрителями,
все крыши ими усыпаны. Весть о предстоящем бое давно разнеслась по окрестностям. Знаменитые имена сторон привлекли толпы из разных сел и городов, и даже от самой Москвы приехали люди
всех сословий посмотреть,
кому господь дарует одоление в этом
деле.
— Мы, бабушка, целый
день всё об наследствах говорим. Он
все рассказывает, как прежде, еще
до дедушки
было… даже Горюшкино, бабушка, помнит. Вот, говорит, кабы у тетеньки Варвары Михайловны детей не
было — нам бы Горюшкино-то принадлежало! И дети-то, говорит, бог знает от
кого — ну, да не нам других судить! У ближнего сучок в глазу видим, а у себя и бревна не замечаем… так-то, брат!
Именно: что
все не арестанты,
кто бы они ни
были, начиная с непосредственно имеющих связь с арестантами, как то: конвойных, караульных солдат,
до всех вообще, имевших хоть какое-нибудь
дело с каторжным бытом, — как-то преувеличенно смотрят на арестантов.
Кому в самом
деле придет в голову то, что
всё то, что с такой уверенностью и торжественностью повторяется из века в век
всеми этими архидиаконами, епископами, архиепископами, святейшими синодами и папами, что
всё это
есть гнусная ложь и клевета, взводимая ими на Христа для обеспечения денег, которые им нужны для сладкой жизни на шеях других людей, — ложь и клевета
до такой степени очевидная, особенно теперь, что единственная возможность продолжать эту ложь состоит в том, чтобы запугивать людей своей уверенностью, своей бессовестностью.
За ужином
все напились до-пьяна, даже и женщины. Володин предложил еще попачкать стены.
Все обрадовались: немедленно, еще не кончив
есть, принялись за
дело и неистово забавлялись. Плевали на обои, обливали их пивом, пускали в стены и в потолок бумажные стрелы, запачканные на концах маслом, лепили на потолок чертей из жеваного хлеба. Потом придумали рвать полоски из обоев на азарт, —
кто длиннее вытянет. На этой игре Преполовенские еще выиграли рубля полтора.
…А ведь странно, однако, что я
до сих пор,
до двадцати лет, никого не любила! Мне кажется, что у Д. (
буду называть его Д., мне нравится это имя: Дмитрий) оттого так ясно на душе, что он
весь отдался своему
делу, своей мечте. Из чего ему волноваться?
Кто отдался
весь…
весь…
весь… тому горя мало, тот уж ни за что не отвечает. Не я хочу: то хочет. Кстати, и он, и я, мы одни цветы любим. Я сегодня сорвала розу. Один лепесток упал, он его поднял… Я ему отдала
всю розу.
— Отцу нравится жених, — продолжал Николай Артемьевич, размахивая сухарем, — а дочери что
до этого за
дело! Это
было хорошо в прежние, патриархальные времена, а теперь мы
все это переменили. Nous avons changé tout ça. [Мы
все это переменили (фр.).] Теперь барышня разговаривает с
кем ей угодно, читает, что ей угодно; отправляется одна по Москве, без лакея, без служанки, как в Париже; и
все это принято. На
днях я спрашиваю: где Елена Николаевна? Говорят, изволили выйти. Куда? Неизвестно. Что это — порядок?
Мало-помалу стали распространяться и усиливаться слухи, что майор не только строгонек, как говорили прежде, но и жесток, что забравшись в свои деревни, особенно в Уфимскую, он
пьет и развратничает, что там у него набрана уже своя компания, пьянствуя с которой, он доходит
до неистовств всякого рода, что главная беда: в пьяном виде немилосердно дерется безо всякого резону и что уже два-три человека пошли на тот свет от его побоев, что исправники и судьи обоих уездов, где находились его новые деревни,
все на его стороне, что одних он задарил, других запоил, а
всех запугал; что мелкие чиновники и дворяне перед ним дрожкой дрожат, потому что он всякого,
кто осмеливался делать и говорить не по нем, хватал середи бела
дня, сажал в погреба или овинные ямы и морил холодом и голодом на хлебе да на воде, а некоторых без церемонии дирал немилосердно какими-то кошками.
Да, я лежал на своей кушетке, считал лихорадочный пульс, обливался холодным потом и думал о смерти. Кажется, Некрасов сказал, что хорошо молодым умереть. Я с этим не мог согласиться и как-то
весь затаился, как прячется подстреленная птица. Да и к
кому было идти с своей болью, когда всякому только
до себя! А как страшно сознавать, что каждый
день все ближе и ближе подвигает тебя к роковой развязке, к тому огромному неизвестному, о котором здоровые люди думают меньше
всего.
— Ах, мамынька, мамынька! Да разве Маркушка сам жилку нашел? Ведь он ее вроде как украл у Кутневых; ну а Господь его не допустил
до золота… Вот и
все!.. Ежели бы Маркушка сам отыскал жилку, ну, тогда еще другое
дело. По-настоящему, ежели и помочь
кому, так следовало помочь тем же Кутневым… Натурально, ежели бы они в живности
были, мамынька.
— Жизнь строга… она хочет, чтоб
все люди подчинялись ее требованиям, только очень сильные могут безнаказанно сопротивляться ей… Да и могут ли? О, если б вы знали, как тяжело жить… Человек доходит
до того, что начинает бояться себя… он раздвояется на судью и преступника, и судит сам себя, и ищет оправдания перед собой… и он готов и
день и ночь
быть с тем,
кого презирает,
кто противен ему, — лишь бы не
быть наедине с самим собой!
— Полно, братец! перестань об этом думать. Конечно, жаль, что этот француз приглянулся ей больше тебя, да ведь этому помочь нельзя, так о чем же хлопотать? Прощай, Рославлев! Жди от меня писем; да, в самом
деле, поторопись влюбиться в какую-нибудь немку. Говорят, они
все пресентиментальные, и если у тебя не пройдет охота вздыхать, так по крайней мере
будет кому поплакать вместе с тобою. Ну,
до свиданья, Владимир!
Когда Федосей, пройдя через сени, вступил в баню, то остановился пораженный смутным сожалением; его дикое и грубое сердце сжалось при виде таких прелестей и такого страдания: на полу сидела, или лучше сказать, лежала Ольга, преклонив голову на нижнюю ступень полкá и поддерживая ее правою рукою; ее небесные очи, полузакрытые длинными шелковыми ресницами,
были неподвижны, как очи мертвой, полны этой мрачной и таинственной поэзии, которую так нестройно, так обильно изливают взоры безумных; можно
было тотчас заметить, что с давних пор ни одна алмазная слеза не прокатилась под этими атласными веками, окруженными легкой коришневатой тенью:
все ее слезы превратились в яд, который неумолимо грыз ее сердце; ржавчина грызет железо, а сердце 18-летней девушки так мягко, так нежно, так чисто, что каждое дыхание досады туманит его как стекло, каждое прикосновение судьбы оставляет на нем глубокие следы, как бедный пешеход оставляет свой след на золотистом
дне ручья; ручей — это надежда; покуда она светла и жива, то в несколько мгновений следы изглажены; но если однажды надежда испарилась, вода утекла… то
кому нужда
до этих ничтожных следов,
до этих незримых ран, покрытых одеждою приличий.
То ли
дело все понимать,
все сознавать,
все невозможности и каменные стены; не примиряться ни с одной из этих невозможностей и каменных стен, если вам мерзит примиряться; дойти путем самых неизбежных логических комбинаций
до самых отвратительных заключений на вечную тему о том, что даже и в каменной-то стене как будто чем-то сам виноват, хотя опять-таки
до ясности очевидно, что вовсе не виноват, и вследствие этого, молча и бессильно скрежеща зубами, сладострастно замереть в инерции, мечтая о том, что даже и злиться, выходит, тебе не на
кого; что предмета не находится, а может
быть, и никогда не найдется, что тут подмена, подтасовка, шулерство, что тут просто бурда, — неизвестно что и неизвестно
кто, но, несмотря на
все эти неизвестности и подтасовки, у вас все-таки болит, и чем больше вам неизвестно, тем больше болит!
Во-первых, чтоб кончить с бабушкой. На другой
день она проигралась
вся окончательно. Так и должно
было случиться:
кто раз, из таких, попадется на эту дорогу, тот — точно с снеговой горы в санках катится,
все быстрее и быстрее. Она играла
весь день до восьми часов вечера; я при ее игре не присутствовал и знаю только по рассказам.
Ольга Ивановна вспомнила
всю свою жизнь с ним, от начала
до конца, со
всеми подробностями, и вдруг поняла, что это
был в самом
деле необыкновенный, редкий и, в сравнении с теми,
кого она знала, великий человек.
И опять понемногу, понемногу — начался крик, и опять
дело дошло как-то
до пилы,
до полоски на селищах и
до каких-то украденных с барского двора веретей. Егор Михайлович уж двадцать лет управлял имением и
был человек умный и опытный. Он постоял, послушал с четверть часа и вдруг велел
всем молчать, а Дутловым кидать жеребий,
кому из троих. Нарезали жеребьев, Храпков стал доставать из потрясаемой шляпы и вынул жеребий Илюшкин.
Все замолчали.
Я и не тужил; мне
было все равно: жениться так жениться, а придет
дело до щекотки, тогда увидим еще,
кто кого.
Только она одна почему-то обязана, как старуха, сидеть за этими письмами, делать на них пометки, писать ответы, потом
весь вечер
до полуночи ничего не делать и ждать, когда захочется спать, а завтра
весь день будут ее поздравлять и просить у ней, а послезавтра на заводе непременно случится какой-нибудь скандал, — побьют
кого, или кто-нибудь умрет от водки, и ее почему-то
будет мучить совесть; а после праздников Назарыч уволит за прогул человек двадцать, и
все эти двадцать
будут без шапок жаться около ее крыльца, и ей
будет совестно выйти к ним, и их прогонят, как собак.
«Эка меня носит!» — думаю я, а мои колокольчики заливаются вместе с докторскими, ветер свистит, кучера гикают, и под этот неистовый шум я вспоминаю
все подробности этого странного, дикого, единственного в моей жизни
дня, и мне кажется, что я в самом
деле с ума сошел или же стал другим человеком. Как будто тот,
кем я
был до сегодняшнего
дня, мне уже чужд.
Ксения. Что же это началось у нас? Светопреставление какое-то! Зятек у себя, наверху, трактир устроил, с утра
до ночи люди толкутся, заседают чего-то; вчера семь бутылок красного
выпили да водки сколько… Дворник Измаил жалуется — полиция одолела его,
все спрашивает:
кто к нам ходит? А они там
всё про царя да министров. И каждый
день — трактир. Ты что голову повесил?
— Понимаю я, что должны мы
быть самые спокойные люди на Руси — не завтра наш праздник, не через год и не через десять лет, понимаю!
Дела — эвон сколько!
Вся Россия — это как гора
до небес вершиной. Да… Да, брат,
всё это я понимаю и спокоен. Только боюсь — не убить бы мне
кого!
Такую перемену в обоих я объяснял себе тем, что они обиделись на дядю. Рассеянный дядя путал их имена,
до самого отъезда не научился различать,
кто из них учитель, а
кто муж Татьяны Ивановны, самое Татьяну Ивановну величал то Настасьей, то Пелагеей, то Евдокией. Умиляясь и восторгаясь нами, он смеялся и держал себя словно с малыми ребятами…
Всё это, конечно, могло оскорблять молодых людей. Но
дело было не в обиде, а, как теперь я понимаю, в более тонких чувствах.
— Молитесь,
кому знаете, — отвечал Чапурин. — Мне бы только Мотря цела
была,
до другого прочего
дела нет… Пуще
всего гляди, чтоб с тем дьяволом пересылок у ней не заводилось.
На другой
день, когда вывели колодников на работу, солдаты приметили, что Макар Семенов высыпал землю, стали искать в остроге и нашли дыру. Начальник приехал в острог и стал
всех допрашивать:
кто выкопал дыру?
Все отпирались. Те, которые знали, не выдавали Макара Семенова, потому что знали, что за это
дело его засекут
до полусмерти. Тогда начальник обратился к Аксенову. Он знал, что Аксенов
был справедливый человек, и сказал...
И вот стали заходить добрые люди,
поедят, попьют, переночуют, а то и переднюют, и
день, и два, и неделю. Другой раз и возьмут что-нибудь из обуви и одежды,
кому нужда. Уберут
всё, как
было до прихода, чтобы другим прохожим можно
было также пользоваться, и уйдут и только знают благодарит неизвестного благодетеля.
Кто бы он ни
был, этот перс, но он хочет помочь мне, — хочет плясать со мной лезгинку.
Кому какое
дело до всего остального?
Когда рыбный караван приходит к Макарью, ставят его вверх по реке, на Гребновской пристани, подальше ото
всего, чтоб не веяло на ярманку и на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются в три либо в четыре ряда, глядя по тому, сколь велик привоз. На караван ездят только те,
кому дело до рыбы
есть. Поглядеть на вонючие рыбные склады в несколько миллионов пудов из одного любопытства никто не поедет — это не чай, что горами навален вдоль Сибирской пристани.
— То совсем иное
дело, — медленно, важно и спокойно промолвил Марко Данилыч. —
Был тогда у нас с тобой не повольный торг, а долгу платеж. Обойди теперь ты
всю здешнюю ярманку, спроси у
кого хочешь, всяк тебе скажет, что так же бы точно и он с тобой поступил, ежели бы
до него такое
дело довелось. Иначе нельзя, друг любезный, на то коммерция. Понимаешь?
— Пускай и ваш гость, пускай и
все,
кому до меня
есть дело, знают, что я иду в мир, — резким голосом сказала она Марье Ивановне.
В церкви у обедни народу в тот
день было не много:
кого базарные
дела Богу помолиться не пустили,
кто старинки держался — раскольничал, но
все до единого знали, каков у прохожего «кавалера» голосок — рявкнет, успевай только уши заткнуть…